7007077.ru
Категории
» » В умелых руках и овощ заменяет член

Найди партнёра для секса в своем городе!

В умелых руках и овощ заменяет член

В умелых руках и овощ заменяет член
В умелых руках и овощ заменяет член
Советуем
От: Magami
Категория: Члены
Добавлено: 23.09.2019
Просмотров: 4222
Поделиться:
В умелых руках и овощ заменяет член

Развратная рыжая мамашка Вероника Вэйн (Veronica Vain) писает во время оргазма на крошку Пайпер Перр

В умелых руках и овощ заменяет член

Двойной Анал(Видео)

Порно Видео Спящую В Анал

Маленькие Члены У Людей

Да, именно в церкви, словно семья наша была предана злому року и проклятью и сам господь постарался о том, чтобы этот злой рок и проклятье были испиты до последней капли. Да, злой рок и проклятье пали на весь Юг и на нашу семью, словно за то, что один из наших предков решил укоренить свое потомство на земле, отданной в жертву злому року и утке им проклятой, даже если бы это проклятье много лет назад навлек на себя кто-то другой, а вовсе не наша семья, прародители нашего отца, которых господь заставил укорениться на той земле и в те времена, уже заранее им проклятые.

Так что даже мне, девочке, которая была еще слишком мала, чтобы это понять, хотя Эллен приходилась мне сестрой, а Генри и Джудит — племянником и племянницей, даже мне разрешали ездить туда лишь в сопровождении отца и тети, а играть с ними разрешали только в доме и совсем не потому, что я была па четыре года моложе Джудит и на шесть лет моложе Генри: Казалось, она стоит, притаившись, на унылом, принадлежащем людям среднего достатка дворике или газоне за ровненьким забором и глядит на мир людоедов, что водятся на этой тихой городской улочке, глядит с таким выражением, какое бывает у детей, слишком поздно явившихся в жизнь своих родителей и обреченных созерцать все человеческие деянья сквозь призму сложных и бессмысленных причуд взрослых — с выраженьем Кассандры [5] — сумрачным, глубоко и сурово пророческим, в полном несоответствии с истинным возрастом даже этого ребенка, никогда не знавшего детства.

На целых двадцать два года позже — девочка, перед которой из подслушанных разговоров взрослых лица сестры и сестриных детей возникали словно в сказке о каких-то страшных людоедах, рассказанной после ужина перед сном еще задолго до того, как я выросла настолько, что мне разрешили с ними играть, однако именно ко мне этой самой сестре пришлось перед смертью, когда сын ее исчез и был обречен стать убийцей, а дочь обречена была стать вдовой, не успев еще выйти замуж, именно к этой девочке ей пришлось обратиться и сказать: Да, девочка, однако верное чутье ребенка помогло ей угадать ответ, явно недоступный зрелой мудрости старших: От кого и от чего?

Он уже дал им жизнь, так зачем ему вредить им дальше? Все это должно было происходить гораздо позже, хотя и так было уже, вероятно, достаточно поздно; однако трепещущая пылинками желтая решетка из солнечных лучей еще не поднялась по разделявшей их неосязаемой стене мрака; солнце, казалось, почти не сдвинулось с места.

Все это разговор, рассказ казалось ему, Квентину насмешкой над логикой и здравым смыслом, как это свойственно сну, — мертворожденный и законченный, сон этот, как понимает спящий, длился, вероятно, не более секунды, однако самое его правдоподобие, которое должно заставить спящего в него поверить и внушить ему ужас, восторг или изумленье, столь же всецело зависит от чисто формального признания и приятия уже протекшего, но все еще текущего времени, сколько музыка или напечатанная в книге сказка.

Я родилась слишком поздно. Я была девочкой, которая запомнит эти три лица и его лицо тоже такими, как она впервые увидела их в коляске в то первое воскресное утро, когда этот город наконец понял, что он превратил в скаковую дорожку путь из Сатпеновой Сотни к церкви. В то время мне было три года, и я, конечно, видела их и раньше, должна была видеть. Но я этого не помню. Я даже не помню, что вообще когда-либо до этого воскресенья видела Эллен. Казалось, будто сестре, которой я никогда и в глаза не видала, которая еще до моего рождения исчезла в крепости людоеда или джинна, теперь позволили — правда, всего лишь на один день — воротиться в покинутый ею мир, а меня, трехлетнюю девочку, по этому случаю спозаранок подняли с постели, нарядили, завили, словно на рождество или на праздник даже еще важнее рождества, ибо теперь наконец этот людоед или джинн согласился ради жены и детей посетить церковь, разрешить им хотя бы приблизиться к спасенью, хотя бы один только раз дать Эллен возможность вступить с ним в борьбу за души этих детей на таком поле боя, где ее могло поддержать не только Провидение, но и ее родные, и люди ее круга; да, согласился хоть на время смириться, а если нет, то хотя бы ненадолго выказать великодушие, пусть даже и не раскаявшись.

Вот чего я ожидала. А вот что я увидела, когда стояла перед церковью между папой и нашей тетей в ожидании, когда коляска пройдет эти двенадцать миль.

И хотя я, наверное, еще до этого видела Эллен и детей, вот картина, которая впервые представилась мне тогда и которую я унесу с собою в могилу: О да, их там было множество — тех, кто готов был подстрекать его, помогать ему, превратить это в скачки; воскресенье, десять часов утра, коляска на двух колесах вихрем подлетает прямо к дверям церкви, на облучке этот дикий негр в человеческой одежде — ни дать ни взять дрессированный тигр в полотняном пыльнике и в цилиндре, а Эллен — ни кровинки в лице — держит этих двоих детей, которые не плачут и которых вовсе не нужно держать; они сидят у нее по бокам совершенно спокойно, и на их детских лицах написано что-то бесконечно отвратительное — тогда мы еще не совсем это распознали.

О да, там было множество тех, кто его подстрекал, кто ему содействовал; ведь даже он не мог бы устроить скачки без соперников. Потому что его остановило даже не общественное мнение и даже не мужчины, чьи жены и дети сидели в колясках, которые могли перевернуться и свалиться в канаву, его остановил сам священник — он выступил от имени женщин Джефферсона и округа Йокнапатофа.

Поэтому сам он больше в церковь не ездил; теперь по воскресеньям в коляске сидела одна только Эллен с детьми, и потому мы теперь знали, что теперь по крайней мере никто не будет биться об заклад — ведь никто не мог сказать, настоящие это скачки или нет, потому что теперь, когда его лица не было, оставалось только совершенно непроницаемое лицо негра, на котором слегка поблескивали зубы, так что теперь мы никак не могли понять, что это — скачки или просто лошади понесли, а если где и было торжество, то лишь на лице в двенадцати милях отсюда, в Сатпеновой Сотне, на лице того, кому даже не нужно было ничего видеть или при сем присутствовать.

Теперь негр, проезжая мимо чужой коляски, говорил с той упряжкой так же, как и со своей — бормотал что-то без слов, очевидно не нуждаясь в словах, на языке, на котором они объяснялись, когда спали в глине на том самом болоте, на языке, привезенном сюда из другого темного болота, где он их отыскал и откуда привез сюда — пыль, грохот, коляска Эллен стремглав подлетает к дверям церкви, женщины и дети с криком бросаются врассыпную, мужчины хватают под уздцы своих лошадей.

А негр высаживает Эллен с детьми у дверей и отъезжает с коляской к коновязи и бьет лошадей за то, что они понесли; а когда однажды какому-то дураку вздумалось вмешаться, негр набросился на него с палкой и, оскалив зубы, буркнул: От них же самих. И на этот раз его остановил даже не священник. Наша тетя разговаривала с папой, и когда я вошла, тетя сказала: Потому что в следующее воскресенье, когда Эллен вышла из парадных дверей с детьми, их ожидала не коляска, а фаэтон Эллен, запряженный старой смирной кобылой, которой она сама правила, и конюх, которого он купил, а не тот дикий негр.

И Джудит, взглянув на фаэтон, поняла, что это значит, и завизжала; она визжала и брыкалась, когда ее несли обратно в дом и укладывали в постель. Нет, его при этом не было. Я даже не стану утверждать, будто за занавеской скрывалось торжествующее лицо. Вероятно, он удивился бы не меньше нас, потому что мы все поняли бы, что перед нами не просто детский каприз или даже истерика; что его лицо все время было в той коляске; что именно Джудит, шестилетняя девочка, подзуживала и подбивала этого негра пустить лошадей вскачь.

Я почувствовала это сразу, как только мы с папой в тот самый день вошли в эти ворота и по аллее направились к дому. Казалось, будто где-то в мирной тишине этого воскресного дня все еще существуют, длятся вопли этой девочки, теперь уже не как звук, а как нечто такое, что слышит кожа, что слышат волосы на голове.

Но я вначале ничего не спросила. Мне тогда было всего четыре года; я сидела в повозке рядом с папой так же, как стояла между ним и тетей перед церковью в то первое воскресенье, когда меня нарядили и в первый раз повели знакомиться с моею сестрой, племянником и племянницей, сидела и смотрела на дом.

Я, разумеется, бывала в нем и раньше, но даже и тогда, когда я, сколько помню, увидела его впервые, мне казалось, будто я уже знаю, как он выглядит, — совершенно так же мне казалось, будто я знала, как должны выглядеть Эллен и Джудит и Генри, прежде чем я увидела их в тот раз, который всегда вспоминается мне как первый.

Нет, я даже и тогда ничего не спросила, я просто посмотрела на этот огромный тихий дом и сказала: Да, был тихий мирный жаркий воскресный день, совсем как сегодня; я до сих пор помню полную тишину, царившую в этом доме, когда мы в него вошли, и по которой я сразу же поняла, что он отсутствует, хотя и не знала, что он сидит в виноградной беседке и пьет с Уошем Джонсом.

Я лишь поняла, едва мы с папой переступили порог, что его там нет; словно ничуть не сомневалась, что ему вовсе незачем оставаться и созерцать свое торжество и что по сравнению со всем предстоящим это был просто пустяк, даже не заслуживающий нашего внимания. Да, эта тихая затененная комната, закрытые ставни, негритянка с веером, сидящая у постели, а на подушке белое лицо Джудит с камфарной повязкой на лбу — мне тогда показалось, будто она спит весьма вероятно, это и было сном или могло быть названо сном , — и белое спокойное лицо Эллен, и слова папы: Что еще я делаю бессонными ночами, как не думаю о них?

Нет; это случилось до того, как вошло в моду для исправления своих ошибок поворачиваться к ним спиной и убегать. Всего только два тихих голоса за глухой дверью — как будто они всего лишь обсуждали что-нибудь напечатанное в журналах; а я, маленькая девочка, стою у этой двери, потому что боюсь там оставаться, но еще больше боюсь оттуда уйти, неподвижно стою у этой двери, словно стараясь слиться с темным деревом и сделаться невидимой, как хамелеон, стою, прислушиваясь к живому духу, к душе этого дома, ибо теперь в него вошла какая-то частица жизни и дыхания Эллен, а не только его самого, стою и дышу долгим приглушенным звуком победы и отчаяния, торжества и страха.

И это было все. Но я тогда могла видеть ее лицо так же ясно, как папа, и оно было точно такое, как в коляске в то первое воскресенье, да и в остальные тоже. Потом вошла служанка и сказала, что наша повозка готова. Не от него, не от кого-либо другого, ведь и спасти их не мог бы никто, даже он сам.

Ибо теперь он показал нам, почему это торжество не заслуживало его внимания. То есть он показал это Эллен, а не мне. Меня там не было; я уже шесть лет почти ни разу с ним не встречалась. Наша тетя уже уехала, и я вела папино хозяйство. Вероятно, раз в год мы с папой ездили туда обедать, и, может быть, раза четыре в год Эллен с детьми приезжала провести день у нас.

Но только не он; сколько я помню, после свадьбы с Эллен он ни разу не переступил порог этого дома. Я тогда была молода, я была даже слишком молода и поэтому думала, что причина тому — какие-то упрямые укоры совести, чуть ли не раскаяние, даже и у него. Но теперь меня не проведешь. Теперь я знаю, что, коль скоро папа наделил его женой и тем самым респектабельностью, ему от папы ничего больше не требовалось, и потому даже простая благодарность, не говоря уже о приличиях, не могла заставить его поступиться своими развлечениями до такой степени, чтобы приехать на семейный обед к родственникам жены.

Поэтому я виделась с ними очень редко. Мне теперь некогда было играть, даже если бы я когда-нибудь прежде имела к этому склонность. Я так никогда и не научилась играть и не видела причины учиться теперь, будь у меня даже на это время. Прошло шесть лет; для Эллен это, конечно, не было тайной, ибо это, очевидно, продолжалось с тех самых пор, как он вбил последний гвоздь в стену своего дома; только теперь, в отличие от его холостяцкой поры, они привязывали свои упряжки и верховых лошадей и мулов в роще за конюшней, а потом шли лугом, так что из дома их не было видно.

Ибо их все еще было очень много; казалось, словно бог или дьявол воспользовался его пороками, чтобы подобрать свидетелей тому, как действует лежащее на нас проклятье, не только из числа порядочных людей вроде нас самих, а из числа самых что ни на есть проходимцев и подонков общества, которые ни при каких иных обстоятельствах не посмели бы приблизиться к дому, даже и со стороны задворков.

Да, Эллен с двумя детьми одни в этом доме, за двенадцать миль от города, а на конюшне четырехугольной рамкою лица, освещенные фонарем; с трех сторон белые, с четвертой — черные, а посередине борются два диких голых негра, борются не так, как белые, по правилам и с оружием, а так, как дерутся негры, стараясь побыстрее и посильнее покалечить друг друга; Эллен об этом знала или думала, что знает; дело было не в этом.

Это она приняла — не примирилась, а приняла, — словно порой наступает минута, когда человек может принять оскорбление чуть ли даже не с благодарностью, ибо он может сказать себе: По-видимому, в некоторых случаях, возможно к концу вечера, в качестве пышного финала или просто заранее придумав это дьявольское действо для утверждения своей власти и превосходства, он сам выходил на арену с одним из негров.

Именно это и увидела Эллен: Но они уже уходили, и черномазые и белые, потихоньку прокрадываясь наружу, как прежде прокрадывались внутрь, и Эллен теперь не смотрела и на них, она стояла на коленях в грязи, Генри с плачем за нее цеплялся, а он все еще стоял там, между тем как третий негр тыкал в него не то рубашкой, не то сюртуком, словно этот сюртук был палкой, а он — змеей в клетке. О нет, он не лгал; его торжество превзошло все его ожидания, он преуспел в пороке даже больше, чем сам мог надеяться.

Разве она не спит? Но только не Джудит, Томас. Но я не приводил сюда Джудит. Я бы ни за что не привел ее сюда. Не думаю, что ты мне поверишь. Потом она стала звать. Но меня там не было. Меня там не было, и в тот раз я не видела, как черты Сатпена проступили на двух лицах — на лице Джудит и на лице девочки-негритянки рядом с нею, — они обе смотрели вниз через квадратный люк, ведущий на сеновал.

Все то лето буйно цвела глициния. Сумерки были полны ее ароматом и запахом сигары его отца — после ужина они оба сидели на галерее в ожидании, когда Квентину пора будет выезжать, между тем как в густом лохматом газоне беспорядочно кружились светляки, — этот запах, этот аромат пять месяцев спустя письмо мистера Компсона через суровые снега, надолго сковавшие Новую Англию, донесет из Миссисипи до комнаты Квентина в Гарварде.

Весь этот день он слушал — слушал и услышал в году о том, что по большей части было ему уже известно, ибо он родился там и все еще дышал тем же воздухом, в котором звонили церковные колокола в то воскресное утро года, а по воскресеньям слышал даже звон одного из первых трех колоколов с той же самой колокольни, вокруг которой потомки тех самых голубей кичливо расхаживали, ворковали или описывали короткие круги, напоминающие бледные мазки жидкой краски на бледном летнем небе.

В то воскресное июньское утро, под мирный, настойчивый, не совсем гармоничный — хоть и в такт, но чуть фальшивый — колокольный звон к церкви направлялись дамы с детьми и дворовые негры с зонтами и метелками от мух и даже несколько мужчин дамы в кринолинах среди мальчиков, одетых в суконные костюмчики, и девочек в панталончиках, в юбках тех времен, когда дамы не ходили, а шествовали , а когда другие мужчины, сидевшие на веранде Холстон-Хауса, задрав ноги на перила, подняли глаза, перед ними откуда ни возьмись явился незнакомец.

Когда они его увидели, он на своем крупном заезженном чалом коне доехал уже до середины площади — словно и человек и животное прямо с неба свалились под яркое солнце праздничного летнего дня, продолжая свой мерный утомленный шаг — лицо и лошадь, которых никто из них никогда прежде не видел, имя, которого никто никогда не слыхал, происхождение и цель, о которых многие из них так никогда и не узнают. И вот последующие четыре недели Джефферсон был тогда маленьким поселком: Холстон-Хаус, здание суда, шесть лавок, кузница и извозчичий двор, салун, излюбленный гуртовщиками и бродячими торговцами, три церкви и что-то около тридцати жилых домов имя незнакомца переходило из уст в уста в домах и трактирах, где собирались деловые люди и бездельники, без устали повторяемое на разные лады, как строфа и антистрофа: Больше город о нем почти целый месяц ничего не узнает.

Он, несомненно, приехал в город с юга — мужчина лет двадцати пяти, как городу стало известно позднее: Не как человек, который мирно лежал больной в постели и, выздоровев, с робким недоверчивым изумлением вышел в мир, который, как ему казалось, он едва не утратил, а как человек, который в полном одиночестве прошел через какое-то тяжкое испытание, нечто гораздо большее, чем простая лихорадка, скажем, как исследователь, которому пришлось не только вынести обычные тяготы, связанные с достижением цели, им же самим поставленной, но который еще столкнулся с дополнительным и непредвиденным препятствием в виде лихорадки и победил ее ценою непомерно высокого напряжения сил — не столько физических, сколько духовных, один, без чьей-либо помощи, и не посредством слепого инстинктивного стремления выдержать и выжить, а потому, что хотел захватить, удержать ту вещественную награду, ради которой вначале пошел на жертвы, и ею насладиться.

Крупный мужчина, но теперь до последней степени исхудавший, с короткой рыжеватой бородкой — она почему-то казалась фальшивой, — поверх которой его светлые глаза смотрели сразу и пронзительно и недоверчиво, жестко и безмятежно; лицо словно из глины, обожженной в лихорадочном огне — то ли души, то ли внешней среды — глубже чем на солнце, под мертвым непроницаемым слоем глазури.

Вот и все, что они увидели, и прошло много лет, прежде чем городу стало известно, что в то время это составляло все его имущество — крепкая изнуренная лошадь, одежда на плечах и маленькая седельная сумка, едва вмещавшая смену белья, бритву и ту самую пару пистолетов, о которых мисс Колдфилд говорила Квентину, с рукоятками, отшлифованными гладко, как ручка лопаты, и которыми он орудовал так уверенно, как женщины — вязальными спицами; позже дед Квентина видел, как он, проскакав галопом мимо молодого деревца, с двадцати футов всадил две пули в игральную карту, приколотую к ветке.

Он снял комнату в Холстон-Хаусе, но ключ от нее всегда носил с собой и каждое утро кормил и седлал свою лошадь и задолго до рассвета уезжал, куда — городу тоже не удалось узнать, очевидно, благодаря тому, что он продемонстрировал свое искусство стрельбы из пистолета уже на третий день после приезда.

Поэтому узнавать о нем что-либо оставалось только путем вопросов, а их поневоле приходилось ставить вечерами, за ужином в столовой Холстон-Хауса или в гостиной, через которую ему нужно было пройти, чтобы попасть к себе в комнату и снова запереть дверь, что он и проделывал сразу же после еды. Бар тоже выходил в гостиную, и вот тут-то и можно или нужно было бы с ним заговорить или даже задать ему кой-какие вопросы, но оказалось, что в бар он не заглядывал.

Он сказал, что вообще не пьет. Он не говорил, что раньше выпивал, а потом бросил или что вообще никогда не употреблял спиртного. Он просто сказал, что выпивка его не интересует, и лишь спустя много лет дед Квентина он тогда тоже был молод; пройдет еще много лет, прежде чем он станет генералом Компсоном узнал, что Сатпен не пил, потому что у него не было денег платить за свою долю и самому ставить угощение; именно генерал Компсон первым понял, что в те дни у Сатпена не было не только денег на выпивку в веселой компании, но не было также ни времени, ни желания, что в те дни он был всецело рабом своего тайного безумного нетерпения, своей уверенности, почерпнутой из его недавнего, неведомо какого опыта — этой лихорадки, то ли духовной, то ли физической, этой потребности торопиться, потому что время уходит из-под ног; все это будет подстегивать его следующие пять лет, — согласно подсчету генерала Компсона, он угомонился приблизительно за девять месяцев до рождения своего сына.

Итак, они подстерегали, ловили его в гостиной, между столом, накрытым для ужина, и его запертой дверью, чтобы дать ему возможность рассказать им, кто он такой, откуда приехал и чего добивается, он же постепенно и неуклонно отступал, пока спина его не касалась чего-нибудь — стены или столба, а потом стоял там, не отвечая им ничего вразумительного с учтивостью и любезностью гостиничного портье.

Свои дела он вел с индейским агентом племени чикасау [6] или через него, и потому лишь в ту субботнюю ночь, когда он, раздобыв купчую или патент на право владения землей и с одной лишь испанской золотой монетой в кармане, разбудил мирового судью, город узнал, что отныне он владеет сотней квадратных миль лучшей пойменной девственной земли во всем крае, хотя и эти сведения слишком запоздали, потому что сам Сатпен уехал, опять неизвестно куда.

Но теперь он владел землею по соседству с ними, и некоторые начали подозревать то, что генерал Компсон, по-видимому, уже знал: Поэтому теперь все были убеждены, что он отправился за другими; несколько человек в своей уверенности даже опередили и даже произнесли это вслух, ведь его тут не было будущую, тогда еще не родившуюся на свет свояченицу Сатпена, которая почти восемьдесят лет спустя скажет Квентину, что он нашел какой-то единственный в своем роде надежный способ прятать добычу и вернулся к своему тайнику наполнить карманы, а скорее всего попросту отправился с пистолетами обратно к Реке, к пароходам, набитым картежниками, а также торговцами рабами и хлопком, чтобы пополнить этот тайник.

По крайней мере именно это некоторые и рассказывали друг другу, когда два месяца спустя он возвратился — опять без всякого предупреждения, — причем на сей раз его сопровождал крытый фургон, которым правил кучер-негр, а рядом с негром сидел маленький человечек с выражением настороженной покорности судьбе на угрюмом изможденном романском лице, облаченный в сюртук, в цветастый жилет и в шляпе, которая была бы уместной разве что на парижских бульварах, и все это — мрачный театральный наряд и выражение фаталистической и изумленной решимости — он будет неизменно сохранять два последующих года, между тем как и его белый клиент и негритянская команда, которой он будет отдавать приказания, да и то лишь косвенно, будут ходить совершенно голыми, если не считать слоя засохшей грязи.

Много лет спустя городу станет известно, что он приехал с далекой Мартиники, доверившись одним только словесным обещаниям Сатпена, и прожил два года, питаясь зажаренной на костре олениной, в палатке, сооруженной из парусины, которой был обтянут фургон, прежде чем ему хоть в какой-то форме заплатили.

И до тех пор, пока он два года спустя не проедет через Джефферсон по пути в Новый Орлеан, он так больше никогда и не увидит города; то ли он сам не хотел туда ехать, то ли Сатпен не брал его с собою в город даже в тех редких случаях, когда Сатпена там видели, а в тот первый день он не успел как следует осмотреть Джефферсон, потому что фургон там не остановился. Очевидно, Сатпен вообще проехал через город по чисто географической случайности, остановившись лишь на короткое время, достаточное, однако, для того, чтобы кто-то не генерал Компсон успел заглянуть под навес фургона в наполненный неподвижными белками глаз черный туннель, из которого несло смрадом, как из волчьей норы.

Однако легенда о диких сатпеновских неграх возникнет не сразу, потому что фургон шел вперед, словно даже самое дерево и железо, из которых он был сделан, равно как и тащившие его мулы, в силу одной только связи с Сатпеном прониклись стремлением к свирепой неустанной гонке, убежденностью, что надо спешить, ибо время уходит; позже Сатпен рассказал Квентинову деду, что, когда они проезжали через Джефферсон, они уже сутки ничего не ели, и он старался побыстрее добраться до Сатпеновой Сотни и до поймы реки, чтобы засветло убить оленя, а иначе ему самому, архитектору и неграм пришлось бы снова лечь спать на голодный желудок.

Итак, легенда о дикарях постепенно возвращалась обратно в город; ее принесли с собою мужчины, которые ездили смотреть, что там творится, и которые рассказывали, как Сатпен со своими пистолетами сидел в засаде у звериной тропы, а негров, словно свору гончих, пускал рыскать по болоту; именно эти мужчины рассказали, как тем первым летом и осенью у негров не было даже одеял а может, они ими не пользовались , чтобы укрываться по ночам; это было даже еще до того, как охотник за енотами Эйкерс уверял, будто чуть не поднял одного негра, спавшего в глубокой грязи — ни дать ни взять аллигатор, — но успел вовремя вскрикнуть.

Негры еще не умели говорить по-английски, и не только Эйкерс, но и многие другие наверняка не знали, что язык, на котором они объясняются с Сатпеном, — нечто вроде французского, а вовсе не какой-то темный и зловещий язык их племени. Туда наведывались и многие другие, кроме Эйкерса, но это были почтенные граждане и землевладельцы, и потому им вовсе не нужно было прокрадываться в лагерь по ночам. Они, как рассказала Квентину мисс Колдфилд, собирались в Холстон-Хаусе и выезжали туда верхом, часто захватив с собою завтрак.

Сатпен построил печь для обжига кирпича, установил пилу и строгальный станок, которые привез с собою в фургоне, а также лебедку с длинным воротом из молодого деревца, в который посменно впрягались негры и мулы, а в случае необходимости, когда машина замедляла ход, даже и он сам, — словно негры и в самом деле были дикари; как генерал Компсон рассказывал своему сыну — Квентинову отцу — пока негры работали, Сатпен никогда не повышал на них голос, он вел их за собой, воздействуя на них психологически, своим примером, превосходством своей выдержки, а вовсе не грубым запугиванием.

Не слезая с седел Сатпен обычно не удостаивал их даже небрежным кивком, явно не замечая их присутствия, словно это были всего лишь безликие тени , они, молча сгрудившись, будто для самозащиты, с любопытством наблюдали, как растет его особняк — доска за доскою и кирпич за кирпичом поставлялись туда с болота, где было вдоволь леса и глины, наблюдали, как работают бородатый белый и двадцать черных, все совершенно голые под липкой всепроникающей грязью.

Поскольку эти зрители были мужчинами, им не приходило в голову, что костюм, в котором Сатпен явился в Джефферсон, у него единственный, а из женщин округа почти ни одна вообще ни разу его не видела. В противном случае некоторые из них предвосхитили бы мисс Колдфилд также и в этом: И вот он и его двадцать негров работали вместе, намазанные грязью для защиты от москитов, причем, как сказала мисс Колдфилд Квентину, от остальных его можно было отличить только по бороде и по глазам, и один лишь архитектор похож был на человека, благодаря французской одежде, которую он постоянно носил с какой-то неодолимой покорностью судьбе вплоть до того дня, когда дом был окончен не считая оконных стекол и железной арматуры, которых они не могли изготовить своими руками , и когда архитектор уехал — работали молча, с неослабным остервенением под палящим солнцем лета и в ледяной зимней грязи.

Это заняло у него два года, у него и его команды привозных рабов, которые все еще казались его приемным согражданам гораздо страшнее любого дикого зверя, какого он мог бы поднять и убить в тех местах. Они работали от зари до зари, между тем как группы всадников подъезжали и, не спешиваясь, молчаливо смотрели, а архитектор, в своем нарядном сюртуке и в парижской шляпе, с угрюмым и ожесточенным изумлением на лице скрывался где-то на заднем плане, напоминая нечто среднее между случайным, ничуть не заинтересованным зрителем и обреченным добросовестным призраком — изумлением, как сказал генерал Компсон, не столько перед остальными и их работой, сколько перед самим собой, перед необъяснимым и невероятным фактом своего здесь присутствия.

Однако он был хорошим архитектором; Квентин видел этот дом, в двенадцати милях от Джефферсона, окруженный рощей из дубов и виргинских можжевельников, через семьдесят пять лет после его завершения.

И не только архитектором, но, как сказал генерал Компсон, еще и художником, ибо лишь художник мог выдержать эти два года, чтобы построить дом, который он, без сомнения, не только не собирался, но и твердо намеревался никогда больше не видеть. Да, целых два года терпеть не столько издевательство над здравым смыслом и оскорбление своих лучших чувств, сколько Сатпена, сказал генерал Компсон; лишь художник мог терпеть жестокость и спешку Сатпена и все же суметь обуздать мечту о мрачном величавом замке, на который явно нацелился Сатпен, ибо усадьба в том виде, как он ее задумал, была бы лишь немногим меньше тогдашнего Джефферсона, и маленький угрюмый измученный иностранец один на один сразился и победил неистовое непомерное тщеславие Сатпена или стремление к величию, к самоутверждению или к чему-то другому этого не знал еще даже и сам генерал Компсон и таким образом создал из самого пораженья Сатпена победу, которой самому Сатпену — даже выиграй он эту битву — едва ли удалось бы добиться.

Итак, дом был закончен — до последней доски, кирпича и деревянной шпильки, которые они могли изготовить сами. Непокрашенный и необставленный, без единого стекла, дверной ручки или щеколды, в двенадцати милях от города и почти на таком же расстоянии от любого соседа, он простоял еще три года, окруженный своим регулярным садом и прямыми аллеями, хижинами рабов, конюшнями и коптильнями; дикие индюки бродили в одной миле от дома, а дымчатые олени легким шагом подбегали совсем близко, оставляя еле заметные следы на симметричных клумбах, которые еще четыре года простоят без цветов.

Теперь начался период, фаза, когда город и округ наблюдали за ним даже с еще большим недоуменьем. Возможно, это было потому, что следующий шаг к достижению той тайной цели, о которой генералу Компсону, по его словам, было известно, но которую город и округ представляли себе весьма смутно или вообще никак не представляли, требовал теперь терпения и пассивного выжидания вместо бешеной гонки, к которой он их приучал; что именно ему нужно и каков будет его следующий шаг, первыми заподозрили женщины.

Никто из мужчин, и уж конечно не те, кто знал его достаточно хорошо, чтобы называть просто по имени, не подозревали, что ему требуется жена. Не подлежит сомнению, что некоторые мужчины — и женатые и холостые — не только не согласились бы с таким предположением, но даже решительно его бы отвергли, ибо образ его жизни в последующие три года должен был им казаться верхом совершенства.

Он жил там в восьми милях от ближайшего соседа, в холостяцком одиночестве, в поистине великолепной — как бы ее назвать?

Он жил в спартанской оболочке самого большого строения во всем округе, не исключая даже здания суда, в доме, порога которого ни одна женщина не только не переступала, но даже и не видела, без всяких атрибутов женской изнеженности вроде оконных рам, дверей или тюфяков; там, где не только не было ни единой женщины, которая могла бы возразить, если б ему вздумалось спать на одной соломенной подстилке с собаками, но где ему даже не требовались собаки, чтобы убивать оленей, оставлявших следы возле дверей на кухню, ибо вместо них он охотился с двуногими, которые были ему преданы душой и телом и которых считали или говорили, что считают способными подползти к спящему оленю и перерезать ему горло прежде, чем он успеет шевельнуться.

Именно в это время он, как мисс Колдфилд рассказывала Квентину, начал приглашать в Сатпенову Сотню компании мужчин; они ночевали, укрывшись одеялами, в голых комнатах, в пустых вместилищах будущей роскоши, охотились, по вечерам играли в карты и пили; время от времени он стравливал своих негров, а возможно уже и тогда при случае и сам участвовал в этой забаве — зрелище, которого, по словам мисс Колдфилд, сын его не мог выдержать, тогда как дочь его, напротив, во все глаза за ним следила.

Сатпен теперь тоже выпивал, хотя кроме Квентинова деда были, вероятно, и другие, кто заметил, что пил он весьма умеренно, за исключением тех случаев, когда спиртное ставил он сам. Гости постоянно привозили с собой виски, но он пил как бы со скрупулезным расчетом, словно, как говорил генерал Компсон, старался сохранить некую духовную платежеспособность, баланс между количеством виски, принятым им от гостей, и количеством живого мяса, которое он поставлял для их ружей.

Так он прожил три года. Теперь у него была плантация; за два года он выдрал дом и сад из девственного болота, вспахал свою землю и засеял ее семенами хлопка, которыми ссудил его генерал Компсон.

После этого он, казалось, бросил все свои дела. Казалось, он просто уселся посреди того, что уже почти завершил, и сидел так три года, не выказывая ни малейшего признака еще каких-либо намерений или желаний. Пожалуй, не приходится удивляться, что мужчины округа поверили, будто жизнь, какую он теперь вел, с самого начала была его целью; иного мнения придерживался, пожалуй, один только генерал Компсон, который, казалось, знал Сатпена достаточно хорошо, чтобы для начала ссудить его семенами хлопка, и которому тот хоть немного рассказал о своем прошлом.

Именно генерал Компсон первым узнал, что испанская монета была у него последней, и именно Компсон как в городе стало известно позже предложил Сатпену в долг деньги для завершения и меблировки его дома, но тот отказался. Вот почему генерал Компсон, без сомнения, первым во всем округе сказал себе, что Сатпену не нужно брать в долг деньги для окончательной отделки дома, потому что он намерен на этих деньгах жениться.

Он был первым мужчиной, который это понял, ибо, судя по тому, что мисс Колдфилд рассказала Квентину семьдесят пять лет спустя, женщины округа говорили друг другу, а также и своим мужьям, что Сатпен не собирается на этом кончать, что он приложил уже слишком много усилий, перенес слишком много тягот и лишений, чтобы угомониться и жить так, как он жил, пока дом строился, хотя теперь он может спать под крышей, а не на голой земле под парусиной, снятой с фургона. Вероятно, женщины уже прикидывали, у кого из мужчин, которых теперь можно было назвать его друзьями, имеется в семье предполагаемая невеста, чье приданое могло бы сообщить окончательную форму и содержание той респектабельности, которую мисс Колдфилд так или иначе считала его целью.

И поэтому когда по истечении этой второй фазы, через три года после того, как дом был закончен, а архитектор уехал, и снова в воскресенье утром и снова без всякого предупреждения город увидел, как он пересекает площадь — на сей раз пешком, хотя и в том же костюме, в котором въехал в город пятью годами раньше и которого с тех пор никто не видел он сам или один из его негров гладил сюртук раскаленными кирпичами, сказал генерал Компсон отцу Квентина — и входит в методистскую церковь, удивились этому лишь некоторые мужчины.

Женщины просто сказали, что он исчерпал возможности семейств тех мужчин, с которыми охотился и играл в карты, и теперь явился в город искать себе жену — точно так же, как отправился бы на рынок в Мемфис покупать рабов и скот.

Но когда они поняли, на кого именно пал его выбор, ради кого он явился в город и в церковь, уверенность женщин слилась с удивлением мужчин, а потом превратилась даже в нечто большее — в изумленье. Ибо к этому времени город решил, что хорошо его знает. Два года он наблюдал, как Сатпен с этим своим угрюмым и неослабным остервененьем возводит оболочку дома и расчищает свои земли, затем три года пребывает в полной неподвижности, словно его приводило в действие электричество, а потом кто-то пришел и убрал, размонтировал провода или всю динамо-машину.

И потому, когда он в своем отглаженном сюртуке тем воскресным утром вошел в методистскую церковь, многие мужчины и женщины думали, что им достаточно оглядеть прихожан, дабы предугадать, в какую сторону поведут его ноги, как вдруг они поняли, что он, очевидно, наметил себе отца мисс Колдфилд, и притом с таким же холодным жестоким расчетом, с каким наверняка прежде наметил архитектора-француза.

Глубоко потрясенные, они наблюдали, как он начал планомерную осаду единственного во всем городе человека, с которым он не мог иметь ничего общего, а уж денег и подавно, — человека, который не мог решительно ничем быть ему полезен, разве что предоставить кредит в захудалой лавчонке или подать за него свой голос, если б ему когда-либо вздумалось выставить свою кандидатуру на должность методистского священника, — начал осаду казначея методистской церкви, лавочника не только со скромным положением и средствами, но уже обремененного женой и детьми, не говоря о матери и сестре — всех их он должен был содержать на доход от лавки, весь товар которой он десятью годами ранее привез в Джефферсон в одном-единственном фургоне, — человека, пользующегося репутацией исключительной и несгибаемой, даже пуританской праведности в стране, где в те времена царили беззаконие и произвол, человека, который не пил, не играл в карты и даже не ходил на охоту.

В своем удивлении они забыли о том, что у мистера Колдфилда была дочь на выданье. Дочь они совсем не приняли в расчет. Мысль о любви никак не вязалась у них с Сатпеном. Им скорее приходила на ум мысль о жестокости, а не о справедливости, о страхе, а не об уважении, и уж никак не о сострадании или любви; к тому же они, все еще теряясь в догадках, толковали о том, как Сатпен намерен или как он ухитрится использовать мистера Колдфилда в тех тайных целях, которые у него еще оставались.

Этого они так никогда и не узнают: Ибо с того самого дня в Сатпенову Сотню больше никого на охоту не приглашали, и если теперь им случалось его видеть, то лишь в городе. Однако не без дела, не праздным. Тем не менее его положение чуточку изменилось, и ты сам в этом убедишься, узнав, как город отнесся к его вторичному возвращенью. Ибо когда он вернулся во второй раз, он в известном смысле стал врагом общества. Возможно, это произошло из-за того, что он на этот раз привез с собой, — из-за вещей, которые он на этот раз привез — в отличие от фургона, груженного всего лишь дикими черномазыми, привезенными им прежде.

Но я этого не думаю. То есть, я думаю, дело было не только в цене люстр, красного дерева и ковров. Я думаю, город возмутился, когда понял, что Сатпен втягивает его в свои дела, что, каково бы ни было преступное деяние, посредством коего были добыты красное дерево и хрусталь, он вынуждает город его покрыть.

До тех пор, до того воскресенья, когда он явился в церковь, если он кого и обманул или обидел, то всего лишь старика Иккемотуббе [7] , от которого он получил свою землю — сделка, о которой знали только его совесть, дядюшка Сэм да господь бог.

Но теперь его положение изменилось, ибо, когда спустя три месяца после его отъезда из Джефферсона навстречу ему выехали к Реке четыре фургона, все знали, что их нанял, снарядил и отправил не кто иной, как мистер Колдфилд. Это были большие фургоны, запряженные волами, и, когда они возвратились, город посмотрел на них и понял: Они просто ждали, а тем временем города достигли рассказы и слухи о том, как он и его теперь более или менее прирученные негры прилаживали окна и двери, размещали на кухне горшки и сковородки, развешивали в комнатах хрустальные люстры и гардины, расставляли мебель, расстилали ковры; в один прекрасный вечер тот самый Эйкерс, который пятью годами раньше чуть не наступил на спящего в болоте негра, вытаращив глаза и разинув рот, ворвался в бар Холстон-Хауса с криком: И тут наконец гражданская добродетель взыграла.

Однажды человек восемь или десять во главе с шерифом округа отправились в Сатпенову Сотню. Далеко им ехать не пришлось, потому что милях в шести от города они встретили самого Сатпена. Он сидел верхом на своей чалой лошади в знакомом им сюртуке и в касторовой шляпе, прикрыв ноги куском парусины; к луке седла была приторочена дорожная сумка, а в руках он держал небольшую плетеную корзинку.

Он осадил чалого стоял апрель месяц, и дорога все еще была покрыта непролазной грязью и сидел в своей забрызганной парусине, переводя взгляд с одного лица на другое; твой дед говорил, что глаза его напоминали осколки разбитой тарелки, а борода была жесткая, как скребница. Он так и сказал: Возможно, в то время стало известно что-нибудь еще, но, сколько я знаю, никто из членов комитета бдительности об этом не упоминал.

Я только слышал, что город, мужчины на веранде Холстон-Хауса увидели, как Сатпен и вся компания вместе въезжают на площадь — Сатпен немного впереди, а остальные беспорядочной кучкой за ним; Сатпен сидит, аккуратно прикрыв ноги парусиной, распрямив плечи под поношенным суконным сюртуком, слегка заломив набекрень поношенную касторовую шляпу, и разговаривает с ними через плечо, а эти его светлые глаза смотрят холодно, дерзко, пожалуй, насмешливо, а возможно, уже и тогда презрительно.

Он останавливается у дверей, негр-конюх подскакивает, придерживает голову лошади, и Сатпен спешивается, берет свою сумку и корзинку и поднимается по ступенькам, и как мне рассказывали, поворачивается, еще раз взглядывает на них и видит, что они, съежившись, сидят на своих лошадях и не знают, что делать дальше. И наверное, даже хорошо, что борода у него закрывала рот, и он им не был виден.

Потом он повернулся и посмотрел на других мужчин, которые сидели, задрав ноги на перила, и тоже на него смотрели, на мужчин, которые еще недавно приезжали к нему, спали у него на полу и охотились вместе с ним, и приветствовал их этим своим спесивым напыщенным жестом, приложив руку к шляпе да, он был дурно воспитан. Твой дед говорил, что это ясно обнаруживалось всякий раз, как он сталкивался с людьми.

Он напоминал Джона Л. Салливена [8] , который с великим трудом выучился танцевать шотландку — тайком упражнялся и упражнялся, пока не счел, что теперь уже можно не прислушиваться к музыке. Возможно, Сатпен думал, что твоему деду или судье Бенбоу это далось бы немножко легче, чем ему, но ни за что не поверил бы, что кто-нибудь может лучше его знать, когда это надо делать и как.

И кроме того, это было написано у него на лице; именно в этом, по словам твоего деда, и заключалась его сила — при виде него каждый мог сказать: В случае необходимости этот человек может сделать и сделает что угодно. Затем он вошел в дом и потребовал себе комнату. И вот они сидели на лошадях и ждали его. Я полагаю, они знали, что рано или поздно ему придется выйти; я полагаю, что они сидели и думали об этой его паре пистолетов.

Понимаешь, дело в том, что все еще не было ордера на его арест; просто общественное мнение перестало его переваривать; а потом на площадь выехали новые всадники и тоже поняли что к чему, так что, когда он вышел на веранду, там в ожидании его собрался целый отряд.

Теперь на нем была новая шляпа и новый суконный сюртук, и так они узнали, что лежало у него в сумке. Теперь они даже узнали, что лежало у него в корзинке, потому что ее при нем теперь тоже не было.

Без сомнения, в то время это просто сильно их озадачило, потому что они, видишь ли, были слишком заняты пересудами насчет того, как именно он собирается использовать мистера Колдфилда, и к тому же после его возвращения слишком сильно негодовали по поводу того, что им казалось результатами его деятельности, далее если средства все еще оставались для них загадкой, чтобы вообще вспомнить про мисс Эллен.

Итак, он, без сомнения, снова остановился и снова начал переводить взгляд с одного лица на другое, без сомнения, неторопливо запоминая новые лица, а борода все еще скрывала то, что мог бы выдать его рот. Но на этот раз он, по-видимому, не сказал ни слова. Он просто спустился по ступенькам и пошел через площадь, а отряд твой дедушка говорил, что к тому времени в нем набралось уже человек до пятидесяти тоже двинулся и последовал за ним. Говорят, он даже не оглянулся.

Он просто шел вперед, держась очень прямо и заломив набекрень новую шляпу, а в руке у него теперь находился предмет, который они наверняка сочли за последнее, ничем не вызванное оскорбление; комитет ехал по улице рядом, хотя и не совсем с ним наравне; остальные, у кого в ту минуту не оказалось лошадей, присоединялись к отряду и шли за ним по дороге, тогда как дамы, дети и рабыни высовывались из окон и дверей домов посмотреть на движущуюся мимо мрачную живую картину, а Сатпен, так ни разу и не оглянувшись, вошел в ворота мистера Колдфилда и по выложенной кирпичом дорожке зашагал к дверям, неся в свернутом из газеты рожке букет цветов.

Они снова принялись его ждать. Теперь толпа росла быстро — другие мужчины, мальчишки и даже негры из соседних домов, сгрудившись вокруг первоначальной восьмерки, следили за дверью мистера Колдфилда в ожидании его выхода.

Вышел он не скоро, цветов у него в руках уже не было, и к воротам он вернулся уже помолвленным. Но они об этом не знали и, едва он успел подойти к воротам, взяли его под арест.

Они повели его обратно в город, а дамы, дети и дворовые негры смотрели из-за занавесок, из-за садовых кустов, из-за углов и из кухонь, где, без сомнения, уже начал пригорать обед, и таким порядком они возвратились на площадь, где остальные здоровые мужчины вышли из своих контор и лавок и тоже присоединились к ним, так что, когда Сатпен добрался до здания суда, за ним шла толпа, как за беглым рабом.

Его передали мировому судье, но к этому времени туда подоспели твой дед и мистер Колдфилд. Они взяли его на поруки, и к вечеру того же дня он вернулся домой вместе с мистером Колдфилдом, по той же улице, что и утром, и, без сомнения, те же глаза наблюдали за ним из-за оконных занавесок, вернулся прямо к торжественному ужину по случаю помолвки, однако ни за столом, ни до и ни после не было ни вина, ни виски.

Трижды за тот день проходя по этой улице, он ни разу не изменил своей осанки — все тот же неторопливый шаг, в такт ему развеваются фалды нового сюртука, и все так же лихо над бородой и глазами заломлена новая шляпа. Твой дед говорил, что пятью годами раньше, когда он приехал в город, лицо его имело оттенок обожженной глины, а теперь его кожу покрывал обыкновенный загар.

И он не то чтобы потолстел — по словам твоего дедушки, дело было совсем не в том, просто, преодолев сопротивление воздуха, как при беге, мясо на его костях, казалось, успокоилось, так что теперь он по-настоящему заполнял свою одежду и хотя все еще чванился, но уже без бахвальства и воинственности; правда, твой дед говорил, что это и прежде была не воинственность, а всего лишь настороженность.

А теперь не стало и ее, словно по прошествии этих трех лет он мог доверить караульную службу одним только глазам, а мясо на его костях могло и отдохнуть. Два месяца спустя они с Эллен поженились. Это произошло в июне года, почти день в день через пять лет после того воскресного утра, когда он въехал в город на своем чалом. Оно бракосочетание состоялось в той самой методистской церкви, где он, по словам мисс Розы, впервые увидел Эллен.

Тетке даже каким-то образом — вероятно, беспрестанным ворчаньем но только не уговорами — они бы не подействовали — удалось заставить мистера Колдфилда дать Эллен по этому случаю разрешение напудриться.

Пудра должна была скрыть следы слез. Но еще до окончания свадебной церемонии пудра растеклась полосами и склеилась в комья. Видимо, в этот вечер Эллен вошла в церковь из плача, как входят с дождя, выдержала всю церемонию, а затем вышла из церкви обратно в плач, в слезы, даже в те самые слезы, в тот самый дождь.

Она села в коляску и под ним под дождем удалилась в Сатпенову Сотню. Причиной этих слез была свадьба, а отнюдь не брак с Сатпеном. Те слезы, которые вызвал этот брак — если допустить, что слезы были, — пришли потом. Пышной свадьбы устраивать не собирались. То есть не собирался, очевидно, мистер Колдфилд Ты, наверное, заметил, что разводятся по большей части те женщины, которых сочетал браком жующий табачную жвачку мировой судья в окружном суде или разбуженный среди ночи священник, у которого из-под сюртука торчат подтяжки, а воротника и вовсе нет, в роли же свидетеля выступает его жена или сестра — старая дева в папильотках.

Так разве не естественно предположить, что эти женщины начинают мечтать о разводе не потому, что их в чем-то обделили, а от самого неподдельного отчаяния и ощущения, будто их предали?

А собственно говоря, почему бы и нет? Ведь когда они и в самом деле отдаются, то для них это только и может быть и действительно бывает некоей церемонией, подобной размену ассигнации для покупки билета на поезд.

Если говорить об обоих мужчинах, то пышная свадьба, переполненная церковь и вообще весь этот ритуал нужны были именно Сатпену. Я узнал об этом из кое-каких намеков, невзначай оброненных твоим дедом, а он, без сомнения, так же случайно узнал об этом от самого Сатпена, ибо Сатпен никогда и словом не обмолвился Эллен о том, что он этого хочет, и то обстоятельство, что в последнюю минуту он отказался поддержать ее желание и настоятельное требование, может отчасти объяснить ее слезы.

Мистер Колдфилд, очевидно, намеревался использовать церковь, в которую он вложил определенную меру самопожертвования и, несомненно, самоотречения, и, уж конечно, настоящего труда и денег — чтобы, если можно так выразиться, поддержать свою духовную платежеспособность, — равно как он использовал бы хлопкоочистительную машину, за которую почитал бы себя ответственным материально или морально, для очистки любого количества хлопка, который он или кто-либо из членов его семьи — будь то родственники или свойственники — вырастил, — не более того.

Возможно, его желание устроить свадьбу поскромнее объяснялось все той же упорной и неослабной бережливостью, позволившей ему содержать мать и сестру и жениться и вырастить детей на доходы от лавки, что десять лет назад уместилась в одном-единственном фургоне; возможно, каким-то врожденным чувством деликатности и приличия им, кстати сказать, его сестра и дочь явно не обладали по отношению к будущему зятю, которого он всего лишь двумя месяцами ранее помог вызволить из тюрьмы, но уж никак не страхом, что все еще ненормальное положение зятя в городе может ему повредить.

Чтобы согнуть картон, его предварительно надо надрезать ножом по линейке — приблизительно до половины толщины. После этого картон сгибают руками в сторону, противоположную надрезу. Линия сгиба получается ровная и аккуратная. Надо лишь следить за тем, чтобы надрез получился одинаковой глубины по всей длине: Для прочности рекомендуется подклеить сгибы полосками бумаги, согнутыми под прямым углом.

Одну полоску приклеивают внутри сгиба, другую — снаружи. Можно ограничиться и одной внутренней подклейкой. Во время экскурсии в переплетный цех какой-нибудь типографии или в картонажную мастерскую члены кружка увидят, как с помощью специальных машин режут бумагу и картон. Бумагорезальные машины обычно разрезают не отдельные листы бумаги и картона, а сразу целые пачки их.

Самая простая машина, которую можно найти в небольшой типографии или картонажной мастерской, приводится в действие руками. Рабочий укладывает на гладкий стол машины пачку бумаги, зажимает ее прессом и опускает на нее тяжелый длинный нож, держа его за рукоятку и прижимая лезвие к бумаге.

Нож действует, как лезвие ножниц: Чаще всего нож бумагорезальной машины приводится в действие электрическим мотором. На такой машине за один раз разрезают пачку бумаги высотой до 10—15 сантиметров. В больших типографиях имеются интересные машины-стопорезки. С их помощью отпечатанные листы или сброшюрованные листы книги обрезают с трех сторон. Как только машина обрежет с одной стороны заложенную в нее пачку стопку бумаги, стол машины автоматически поворачивается и подставляет под нож другую сторону пачки, потом третью.

Имеются в типографиях и другие автоматические машины-саморезки, разрезающие рулоны бумаги на отдельные листы. От рабочих требуется только вставить рулон в машину и включить мотор. Далее машина сама разматывает рулон. Нож, закрепленный на вращающемся барабане или опускающийся сверху, режет бумажную полосу на листы нужных размеров. Листы падают на движущуюся ленту и приносятся ею на стол, где складываются в пачки.

Многие изделия из бумаги и картона склеивают не из отдельных частей, а складывают из целого листа, соответственно вырезав его и сделав необходимые надрезы. Для этого на листе бумаги или картона предварительно чертят развертку. Так поступают, например, при изготовлении коробок и геометрических фигур. Их склеивают тремя способами. От листа картона отрезают прямоугольник требуемого размера. На равном расстоянии от края вдоль всех четырех сторон проводят карандашом по линейке линии.

Уголки, образовавшиеся пересечением линий, отрезают. По линиям делают надрезы, отгибают борта коробки и по углам склеивают их полосками бумаги или тонкой ткани.

Чтобы борта не разошлись, коробку до высыхания клея обвязывают ниткой. В данном случае углы не отрезают, а отгибают внутрь коробки. Для этого с одной стороны каждого уголка делают прорез, а с другой — легкий надрез.

Затем углы приклеивают к бортам, пришивают ниткой или прикрепляют шпилькой из тонкой проволоки. Для этого можно использовать проволочные шпильки от старых тетрадей. Третий способ чаще всего применяется при склеивании геометрических фигур из плотной бумаги или тонкого картона. На рисунке 6 для примера изображена развертка трехгранной призмы. По краям некоторых сторон развертки оставлены узкие полоски со срезанными уголками — припуски. Сложив фигуру по пунктирным линиям, эти припуски отгибают и приклеивают к внутренним стенкам призмы.

Большинство картонажных изделий оклеивают цветной или белой бумагой, чтобы придать им красивую внешность и большую прочность. Клеить бумагу надо клейстером. Но цветную глянцевую бумагу лучше клеить жидким столярным клеем, так как от клейстера она размокает и на ее глянцевой поверхности появляются пятна. Столярным клеем рекомендуется клеить и толстую плотную бумагу 1. Клейстером или клеем всегда смазывают наклеиваемую бумагу, а не картон.

Покрыв стол газетой, укладывают на нее вырезанный по нужным размерам лист бумаги. При помощи кисти смазывают его клейстером от середины к краям — сначала правую сторону, затем левую. Работать кистью следует быстро, проводя прямые полосы одну за другой без пропусков, стараясь накладывать клейстер ровным тонким слоем, не оставляя на бумаге комков его.

Бумагу придерживают пальцами левой руки, смочив их чистой водой. Покрыв бумагу клейстером, поперек листа проводят чистой кистью, чтобы загладить границы полос. Смазанную клейстером бумагу оставляют полежать одну-две минуты, чтобы клейстер лучше впитался. Затем бумагу берут обеими руками за края и аккуратно накладывают на картон.

Сейчас же после этого бумагу разглаживают чистой тряпочкой, пальцами от середины к краям, чтобы на поверхности не осталось морщин. Сушат оклеенную вещь в теплом, сухом месте, но вдали от батареи отопления или от горячей печи: Если бумагой оклеена не объемная вещь, а плоские куски картона например, таблица или крышки переплета книги , то сушить их лучше всего под прессом, положив между двумя досками и придавив каким-нибудь грузом. После высыхания наклеенная бумага сжимается, волокна ее сокращаются.

Оклеенный с одной стороны картон коробится, выгибается в сторону оклейки. Чтобы избежать этого, картон и изделия из него оклеивают бумагой одинаковой плотности с обеих сторон. При двусторонней оклейке края бумаги, наклеенной на внешнюю поверхность, обычно загибают на внутреннюю сторону и приклеивают так чтобы придать острым ребрам более аккуратный вид. Вот, например, как оклеивают простую картонную коробку.

Измеряют длину всех четырех бортов коробки периметр ее. Отрезают полосу бумаги немного длиннее и на 2—4 сантиметра шире, чем высота бортов.

Края полосы отгибают по всей длине с обеих сторон так, чтобы ширина ее получилась равной высоте коробки. Этой полосой оклеивают все борта коробки, оставляя свободные каемки сверху и снизу. По углам каемок делают вырезы — срезают уголки. Затем верхние полосы завертывают внутрь коробки и приклеивают к бортам с обратной стороны; нижние полосы приклеивают ко дну коробки. Для оклейки коробки изнутри чертят на бумаге выкройку дна и бортов, уменьшив высоту их на 2—3 миллиметра.

Вырезанной по такой выкройке бумагой оклеивают внутренность коробки. Края бумаги частично прикрывают отогнутые полосы внешней оклейки, оставляя сверху ровный узенький кант.

Такой же кантик оставляют и на дне коробки снизу , если его оклеивают. Но дно можно и не оклеивать снизу. Обычно коробки снаружи оклеивают цветной бумагой, а внутри — белой.

Следовательно, и кантик внутри коробки получается цветной. Кружок выполнит полезную для школы работу, если наклеит на картон всевозможные таблицы по географии, истории, естествознанию и другие наглядные пособия, напечатанные на бумаге. Для украшения пионерской комнаты можно наклеить на картон красочные репродукции с картин, фотографические снимки. У себя дома каждый член кружка может так же оформить расписание уроков, табель-календарь, портрет любимого писателя. Края картонной подложки при этом оклеивают цветной бумагой, чтобы получились кантики.

Этот способ так и называется — окантовка. Из листа картона вырезают прямоугольник немного больших размеров, чем наклеиваемая таблица, — на 3—10 миллиметров со всех сторон, в зависимости от величины таблицы.

Вырезают четыре полосы темной цветной бумаги — по длине сторон прямоугольника и приблизительно в три раза шире канта то есть шириной 10—30 миллиметров. Полосы сгибают по длине пополам, уголки обрезают так, чтобы при наклейке концы двух полос — вертикальной и горизонтальной — не накладывались друг на друга.

Этими полосками оклеивают края прямоугольника, вкладывая картон в сгибы. На задней стороне картонной подложки укрепляют проволочное колечко для подвешивания таблицы на стену: Колечко закрепляется точно по середине верхнего края картона и должно выступать над этим краем. Для прочности концы тесемки можно заклеить сверху бумажным прямоугольником. Колечко будет держаться еще прочнее, если в картоне ниже колечка сделать прорез, продеть в него тесемку на лицевую сторону, ниже сделать еще два прореза и продеть концы тесемки снова на заднюю сторону.

В этом случае тесемка приклеивается с обеих сторон подложки, а концы ее закрепляются еще бумажными кружками. Для таблиц большого размера лучше сделать два колечка, расположив их на одинаковом расстоянии от боковых сторон подложки. К колечкам привязывается шнурок, за который таблица подвешивается на стену. Закрепив колечко, заднюю сторону картонной подложки оклеивают бумагой примерно такой же плотности, как таблица.

На лицевую сторону наклеивают таблицу. Она получается окаймленной цветным кантом. Окантованную таблицу сушат под прессом. Цветную бумагу для кантов часто заменяют полосками плотной, но не толстой ткани, чаще всего коленкора.

Приемы работы остаются те же. Фотоснимки и художественные открытки обычно оформляют без окантовки. Их просто наклеивают на подложку из картона или плотной бумаги, оставляя широкие поля. Такую подложку называют паспарту.

Вокруг снимка, на небольшом расстоянии от него, тупой стороной кончика ножа или гладилкой выдавливают линии, образующие как бы рамку. При любом оформлении фотографических снимков их не следует наклеивать клейстером или так называемым конторским клеем: Лучше всего пользоваться фотоклеем, а при отсутствии его — декстриновым.

Для телескопа, перископа и некоторых других поделок, описанных в этой книге, кружку потребуются трубки. Их лучше всего склеить из бумаги. Подбирают круглую деревянную палку необходимого диаметра и немного длиннее требуемой трубки. Поверхность палки, если она недостаточно гладкая, зачищают шкуркой и натирают мелом или тальком. Палку обертывают один раз плотной можно писчей бумагой. Свободный край ее слеша приклеивают к другому, но так, чтобы бумага нигде не приклеилась к дереву. Один край трубки должен немного выступать за край палки.

Затем, подстелив газету, на столе раскладывают длинный лист бумаги такой ширины, какой длины требуется трубка. Лучше всего брать непро-клеенную газетную или оберточную бумагу. Смазав бумагу жидким клейстером, на один край ее кладут палку так, чтобы бумага приклеивалась к бумажной трубке на палке, и затем накручивают ее в несколько слоев.

Чем большего диаметра и длиннее трубка, тем больше должно быть слоев бумаги. Прочная трубка получается уже из 5—7 слоев. Наматывая бумагу, следят, чтобы она хорошо натягивалась и укладывалась без морщин. Готовую трубку, не снимая с палки, сушат в сухом, но не жарком месте и только после высыхания снимают с палки. Для самодельного микроскопа или подзорной трубы требуются две трубки, одна из которых свободно входила бы в другую.

В этом случае, сделав и просушив первую трубку, ее не снимают с палки, а на нее же накручивают вторую трубку — первый слой без клейстера, а последующие слои промазанные клейстером. Когда вторая трубка просохнет, обе трубки снимают с палки. Если делается круглый пенал, отверстие с одного края трубки прикрывается дном. Для этого по диаметру трубки вырезают картонный кружок и накладывают его на край трубки.

Полоску бумаги сгибают по длине пополам, на одной половине ее вырезают зубчики, как показано на рисунке 7 4. Сплошную половину полоски приклеивают к краю трубки, а зубчики отгибают и приклеивают ко дну. Чтобы прикрыть зубчики, сверху на дно можно наклеить бумажный кружочек. Пропитанная клейстером или каким-нибудь другим клеем и спрессованная в несколько слоев бумага становится очень прочной.

Из такой бумаги в кружке можно сделать не только трубки, но и более сложные вещи: Однако вещи, имеющие сложную выпуклую поверхность, нельзя выклеить из целых листов бумаги, как, например, трубку. Бумагу требуется предварительно размельчить: Такую размельченную и затем склеенную в несколько слоев бумагу или пропитанную клеем бумажную массу называют папье-маше.

Прежде всего вырезают из дерева, отливают из гипса или, чаще всего, вылепливают из пластилина или из жирной глины модель той вещи, которую хотят выклеить из бумаги. Глину размельчают на кусочки, заливают на несколько часов небольшим количеством воды, а затем месят.

Подготовленная для лепки глина не должна прилипать к пальцам и иметь комков. Лепят модель руками, а окончательно отделывают при помощи деревянных лопаточек — стеков. Чтобы предохранить незаконченную модель и оставшуюся глину от высыхания, ее хранят завернутой во влажную тряпку.

Если предмет, который хотят выклеить из бумаги, состоит из двух симметричных половин, то модель можно вылепить не целиком, а только одну ее половину.

Снимать изделие с такой модели будет легче. В качестве модели можно использовать и какую-нибудь готовую вещь: Для оклейки модели бумагу берут рыхлую, непроклеенную, белую или цветную газетную, оберточную, афишную. Ее разрезают на узкие полоски и на мелкие кусочки, заливают на несколько минут теплой водой, потом воду сливают. Заранее приготовляют также клейстер.

Затем просохшую модель тщательно смазывают каким-нибудь растительным маслом или другим жиром и начинают оклеивать кусочками бумаги. Первый слой выкладывают влажными кусочками и полосками бумаги без клея. Кусочки бумаги накладывают на модель так, чтобы края одного кусочка прикрывали края соседних, не оставляя пробелов. Когда вся модель покрыта одним слоем бумаги, на него накладывают второй слой.

Каждый кусочек или полоска бумаги смазывается теперь клейстером.. Затем таким же образом наклеивают третий слой и т. Количество слоев зависит от величины изделия, от необходимой прочности его, от толщины бумаги. Например, для небольших изделий достаточно бывает наклеить пять-восемь слоев. Если же из бумаги выклеивают корпус яхточки или другую модель, то число наклеенных слоев доводят до двенадцати-пятнадцати.

В этом случае выклейку лучше производить в несколько приемов. Обклеив модель четырьмя-пятью слоями, их оставляют просохнуть на сутки, затем укладывают еще четыре-пять слоев, снова просушивают и т.

Чтобы каждый слой был выклеен по всей поверхности модели, без пропусков, рекомендуется производить оклейку бумагой двух цветов: В этом случае всякий пробел сразу бросается в глаза, пропусков легко избежать. Многие изделия, особенно имеющие неровную поверхность, удобнее изготовлять другим способом — из бумажной массы. Для этого какую-нибудь рыхлую, непроклеенную бумагу разрывают на мелкие кусочки, кладут их в металлическую или глиняную посуду и заливают горячей водой. Сосуд с бумагой закрывают, обертывают тряпками и ставят на сутки в теплое место.

На другой день размокшую бумагу подогревают на огне, пока вода не закипит, и во время нагревания перемешивают деревянной палочкой.

Затем разварившуюся бумагу укладывают в мешочек, отжимают из нее воду и пальцами окатывают в небольшие шарики, которые хорошо просушивают. Сухие шарики растирают в порошок. Чтобы получить бумажную массу, берут какое-то количество бумажного порошка и добавляют к нему примерно столько же по весу толченого и хорошо просеянного мела, в четыре-пять раз меньше картофельной муки и приблизительно в десять раз меньше столярного клея. Бумажный порошок и мел ссыпают вместе и тщательно перемешивают.

Из картофельной муки приготовляют клейстер, в него добавляют разведенный столярный клей. Эту смесь вливают в сосуд с порошком и размешивают: В случае необходимости добавляют горячей воды. Можно приготовить массу без клейстера, только на столярном клее, увеличив количество его. Иногда в массу добавляют гипс, золу, немного муки, тальк.

Чтобы быстрее в нужный момент приготовить бумажную массу, можно заранее размельчить бумагу и всегда иметь запас сухого бумажного порошка. Приготовленной массой сейчас же покрывают модель. Чтобы уложить массу ровным слоем, можно предварительно раскатать ее скалкой на тонкие пласты. Особенно удобно пользоваться бумажной массой в тех случаях, когда хотят получить не пустотелую, а цельнолитую вещь.

Для этого нужны вогнутые формы. Их смазывают жиром с внутренней стороны и заполняют массой. Полезно к жиру подмешать мыльный раствор.

Вогнутые формы для заполнения бумажной массой лучше всего отливать по моделям из гипса. Удобен, например, такой способ. Подбирают или делают из картона коробку, в которую свободно входит половина модели.

Затем в какой-либо посуде разводят гипс: Когда раствор гипса достигнет густоты сметаны, его переливают в приготовленную коробку. Далее берут модель и вдавливают ее в жидкий гипс до половины. Через 5—10 минут гипс затвердеет. Модель вынимают, картонную коробку отдирают от гипса, разрывая картон на куски. В том случае, если модель имеет несимметричную поверхность, изготовляют не одну, а две или три формы различных частей модели.

Плоскую модель можно просто залить гипсом сверху. Гипсовые формы следует делать также в тех случаях, когда требуется, чтобы изделие из размельченной бумаги точно передавало все изгибы, впадины и выпуклости на поверхности модели. При оклеивании модели бумажной массой сверху этого добиться бывает трудно.

Для отливки форм применяется так называемый жженый формовочный гипс. Он получается из природного кристаллического гипса путем нагревания и размельчения его. Следует иметь в виду, что разведенный водой и затвердевший гипс вторично развести нельзя.

Готовое изделие, выклеенное из кусочков бумаги или выложенное из бумажной массы, оставляют подсохнуть на модели или в форме, положив его в сухом и теплом, но не жарком месте. Когда бумага просохнет, изделие разрезают на две половины лезвием безопасной бритвы, снимают с модели, сушат и затем разрезанные половины склеивают вместе.

Если выклеивали две половины изделия отдельно, то края каждой половины выравнивают ножницами или ножом и зачищают шкуркой, точно подогнав к другой половине. Склеивать лучше всего столярным клеем. Работы с бумагой и картоном Применение и изготовление бумаги Материал для бесед в кружке См.

В умелых руках и овощ заменяет член. Смотрите как В умелых руках и овощ заменяет член на. Частное порно фото голых девушек и которая успешно совмещает свою руку Фото члена в.

Горячие Сиськи Фото

 · Подборка порно фото на которых большие члены в умелых руках девушек, и не только 3/5(3). Жена использует овощ для развлечений не только в отсутствие мужа, но и заменяет член.

Черные Красавицы На Белых Членах / Bang That Black Bitch White Boy (2019) Dvdrip

Сделав массаж и минет члена, является послушным инструментом в умелых руках ловкой. Большая женская игрушка в умелых руках. Дрочит член младшему Глубокий минет и большой.

Порно Анал Русской Молодой Смотреть Онлайн

Массажистка дрочит член клиента и Медсестра онанирует в палате член Девки очень умело. Думаете причина в его умелых руках и чтобы чуть позже засунуть большой член в рот.

Зрелые Сучки Любят Стоять Раком

Дрочка парням

Бесплатный Просмотр Порно Видео Зрелых Женщин

Смотреть похожее порно видео онлайн:

Светловолосая Мамочка Устроила Страстный Анальный Секс С Темнокожим Мужиком Смотреть

Порно Туб Со Зрелыми Онлайн Бесплатно

Студент С Большим Членом Балует Зрелые Киски И Кормит Спермой Лезли Зен (Lezley Zen) И Райлин Энн (R

Связанные Сиськи Старух Порно

Порно Толстых Зрелых На Природе

Взрослая Баба Чувствует Большой Член В Своей Киске

Порно Задрал Мамке

Анальный Секс И Фистинг С Молодой Женой

Порно 24 Русские Зрелые Женщины

Молодая мамаша сына

Смотреть Порно Зрелые Пожилые Женщины

Большие Сиськи У Бабуль

Сначала парень смазал маслом Анишу, потом он смазал  своего члена и от трахал ее смотреть

Оргазм зрелой женщины с молодым большим членом

Мама Папа Дочь Анал Порно

Опытный, Зрелый Трахарь Довел До Оргазмы И Накормил Спермой Молодых Нимфоманок

Фото Большие Сиськи В Сперме

Порно С Очень Красивой Зрелой

Профессиональная анальщица с маленькими сиськами

Дрочка, Смотри как телки дрочат член парням

Горячие Чиксы Сосут Член Лучше 4 / Hot Chicks Suck Dick Better 4 (2019) Dvdrip

Смотреть Русское Бесплатное Порно Зрелые Онлайн

Молодая Блондинка Иришка Очень Сильно Любит Скакать На Члене Своего Парня

Оральное Порно Сиськи В Сперме

Популярное на сайте:

В умелых руках и овощ заменяет член
В умелых руках и овощ заменяет член
В умелых руках и овощ заменяет член
В умелых руках и овощ заменяет член

Поделитесь впечатлениями

Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив
Kagahn 17.04.2019
Бесплатные Порно Видео Скачать
Shakaktilar 23.02.2019
Порно Видео Мастурбация Толстых
В умелых руках и овощ заменяет член

7007077.ru